Масляков одернул плащ, провел ладонью по мокрой от пота шее и искоса посмотрел на Петровского, который шел рядом и внимательно смотрел под ноги, будто что-то хотел найти на ослизлом, забросанном листьями бульваре.

– Витька, а мы не гады? – спросил Шурик, икнул и провел языком по пересохшим губам. – Выпить бы.

– Перебьешься, – буркнул Петровский и достал папиросы.

Они прикуривали долго, изображали, что очень сложно прикурить на ветру, отворачивались и прикрывали огонек ладонями. Они могли стоять так час, кашляя и чертыхаясь, застегивая плащи и поднимая воротники, лишь бы быть чем-то занятыми, не смотреть друг другу в глаза, не думать о комнате, из которой ушли, о друге, оставшемся в этой комнате. Если хватит спичек, то можно прикуривать и час, можно расстегнуть на плаще все пуговицы и медленно их застегивать. Но помочь себе этим нельзя. Они подняли головы, одновременно встретились злыми взглядами, вздохнули и сели на ближайшую скамейку.

– Я гад, это точно, – задумчиво протянул Масляков. – Я за собой давно замечаю. С человеком несчастье случится, а у меня сразу мысль: слава богу, что не со мной. Я гоню ее, а она, как мышка, спрячется под пол, но скребет. Я ее шарахну, а она скребет.

– Заткнись, я про тебя еще и не то знаю, – сказал Петровский. – Ты у меня в отряде спирт воровал.

– А ты знал? – удивленно и радостно спросил Масляков.

– Конечно, знал. Заткнись.

Масляков с сожалением замолчал. Такой повод был поговорить о чем-нибудь постороннем, покаяться, посмеяться, вспомнить... А что вспомнить? Все то же, что вспоминалось десятки и сотни раз. Записывалось собственноручно, записывалось следователями, прокурорами и адвокатами.



4 из 23